Коржавина и о Коржавине можно читать до бесконечности. И никогда не надоест. Отдельные счастье и радость — общаться с ним.
Он не любит, когда его называют отчаянным спорщиком. А спорить очень любит. Но полемичность Коржавина — это уяснение истины. Простое отталкивание от навязываемого
Говорит мне, опершись щекой на руку: «В любом разговоре нужно стараться понимать собеседника. И если тебе возражают — вслушиваться. Я когда выступаю перед молодежью, говорю: «Учитесь слышать смысл произносимых слов. Своих — тоже».
Его называют империалистом. А он в империи видел страну людей. И был против распада Советского Союза, потому что это был распад страны. Когда рухнул СССР, прислал в «Комсомолку», где я тогда работала, статью «К распаду империи отношусь, как к распаду жизни».
Хотя считает себя антикоммунистом: «Я не признаю даже социализма. Несбыточные идеи ничего хорошего не порождают. Коммунистическая идея кажется лучезарной, но ни один народ не годится для нее».
В 1991-м, когда наша интеллигенция, расхрабрившись от безнаказанности, уже вовсю демонстрировала ненависть и презрение к Горбачеву и кривилась: «Не тянет...», Коржавин страшно заводился: «Из чего следует, что тот человек, который так говорит, потянул бы. Ну, не знаю... я себя — даже мысленно — к таким людям не отношу. К тем, кто мог бы Россию потянуть...» И — дальше, заводясь еще больше: «Интеллигенция всегда стремится уничтожить того, при ком у нее был шанс уцелеть».
И еще: «В политике я соглашатель. Мы все время в политике стремились к «наиболее хорошо», а я за «наименее плохо».
Да, он смотрит на вещи сущностно.
Когда я позвонила ему в Америку сразу после митинга 10 декабря 2011 года на Болотной, он жадно меня расспрашивал, его интересовало всё: люди, лица, настроения, эмоции, переживания, а главное опять же осмысление того, что случилось и что будет дальше. Я сказала ему, что нас теперь всех, кто был на Болотной, зовут «декабристами», — Коржавин рассмеялся. (Его знаменитые декабристские строчки 1944 года, когда он, девятнадцатилетний, написал: «Можем строчки нанизывать/Посложнее, попроще,/Но никто нас не вызовет/На Сенатскую площадь».)
И в том же телефонном разговоре сказал мне: «Я очень желаю вам всем, кто был на Болотной, чтобы ликование по случаю победы перешло в работу».
А вот — о женщинах в одном разговоре:
— Женщине принадлежит 95% управления жизнью.
— А что делать тем 5% оставшимся, которые мужчины? — спрашиваю я смеясь.
Коржавин в ответ очень быстро, очень серьезно:
— Любить женщину.
И все-таки Главная Женщина в его жизни — это Россия. Он любит...
Коржавина и о Коржавине можно читать до бесконечности. И никогда не надоест. Отдельные счастье и радость — общаться с ним.
Он не любит, когда его называют отчаянным спорщиком. А спорить очень любит. Но полемичность Коржавина — это уяснение истины. Простое отталкивание от навязываемого
Говорит мне, опершись щекой на руку: «В любом разговоре нужно стараться понимать собеседника. И если тебе возражают — вслушиваться. Я когда выступаю перед молодежью, говорю: «Учитесь слышать смысл произносимых слов. Своих — тоже».
Его называют империалистом. А он в империи видел страну людей. И был против распада Советского Союза, потому что это был распад страны. Когда рухнул СССР, прислал в «Комсомолку», где я тогда работала, статью «К распаду империи отношусь, как к распаду жизни».
Хотя считает себя антикоммунистом: «Я не признаю даже социализма. Несбыточные идеи ничего хорошего не порождают. Коммунистическая идея кажется лучезарной, но ни один народ не годится для нее».
В 1991-м, когда наша интеллигенция, расхрабрившись от безнаказанности, уже вовсю демонстрировала ненависть и презрение к Горбачеву и кривилась: «Не тянет...», Коржавин страшно заводился: «Из чего следует, что тот человек, который так говорит, потянул бы. Ну, не знаю... я себя — даже мысленно — к таким людям не отношу. К тем, кто мог бы Россию потянуть...» И — дальше, заводясь еще больше: «Интеллигенция всегда стремится уничтожить того, при ком у нее был шанс уцелеть».
И еще: «В политике я соглашатель. Мы все время в политике стремились к «наиболее хорошо», а я за «наименее плохо».
Да, он смотрит на вещи сущностно.
Когда я позвонила ему в Америку сразу после митинга 10 декабря 2011 года на Болотной, он жадно меня расспрашивал, его интересовало всё: люди, лица, настроения, эмоции, переживания, а главное опять же осмысление того, что случилось и что будет дальше. Я сказала ему, что нас теперь всех, кто был на Болотной, зовут «декабристами», — Коржавин рассмеялся. (Его знаменитые декабристские строчки 1944 года, когда он, девятнадцатилетний, написал: «Можем строчки нанизывать/Посложнее, попроще,/Но никто нас не вызовет/На Сенатскую площадь».)
И в том же телефонном разговоре сказал мне: «Я очень желаю вам всем, кто был на Болотной, чтобы ликование по случаю победы перешло в работу».
А вот — о женщинах в одном разговоре:
— Женщине принадлежит 95% управления жизнью.
— А что делать тем 5% оставшимся, которые мужчины? — спрашиваю я смеясь.
Коржавин в ответ очень быстро, очень серьезно:
— Любить женщину.
И все-таки Главная Женщина в его жизни — это Россия. Он любит ее сильно, нежно, трогательно.
Любимый его тост: «Давайте выпьем за уцеление России!» Всегда настаивает: «Россия — страна квалифицированная и умная. Усталая. Но квалифицированная и умная».
...Читайте Коржавина!
Как сказал другой поэт: человек — это то, что он читает.
Зоя Ерошок
Из новой книги о Науме Коржавине
(Наум Коржавин. Все мы несчастные сукины дети. Байки и истории про Эмку Манделя, собранные Лешей Перским. М., 2017).
Большой артист, мастер Сергей Михайлович Эйзенштейн на именинах у Майи Рошаль, его ученицы по ВГИКу, запросто сидел в кресле, окруженный влюбленной в него молодежью, шутил и отвечал на все вопросы. Кроме того, иронически освещал положение в искусстве:
— В Большом театре готовят «Ромео и Джульетту». Джульетту танцует Уланова, она и танцует как Джульетта. А Ромео — секретарь партбюро, он и танцует как секретарь партбюро.
— Называть человека, интересующегося формой, формалистом, столь же последовательно, как человека, изучающего сифилис, — сифилитиком.
Коржавин
В наши трудные времена
Человеку нужна жена,
Нерушимый уютный дом,
Чтоб от грязи укрыться в нем.
В наши подлые времена
Человеку совесть нужна,
Чтоб в неделю хоть час один
Быть свободным и молодым.
И тогда уже может он
Дожидаться иных времен.
Коржавин, 1956 год
Безбытность Коржавина всегда была чем-то анекдотическим. Он уже был женат, у него был ребенок — дочь Леночка, была даже комнатенка в коммуналке где-то в Мытищах. И вот как-то раз сидел у меня мой друг поэт Евгений Винокуров. Вдруг Мандель звонит, и у меня с ним начинается долгий, унылый, скучный разговор. Винокуров никак не может понять, почему я не могу прервать этот неинтересный, вялый, занудный звонок. А Эмка в это время был в магазине, покупал холодильник и пытался узнать у меня, что лучше: «Ока» или «Север» — и вообще, что с ним потом делать? Наконец закончился этот очень затянувшийся телефонный разговор, я смог положить трубку. Винокуров спрашивает: «Кто это?»
Я отвечал: «Это Мандель».
— А что такое?
— Ты понимаешь, он покупает холодильник!
Винокуров просто остолбенел, онемел, а потом заорал как резаный во всю глотку: «Мандель покупает холодильник?!! Мандель, который в Литинституте ходил в стоптанных валенках с задранными вверх носами, шинели с чужого плеча и в буденовке со звездой?!! Эмка, который всегда был похож на юродивого, покупает холодильник?!! Ты понимаешь, что ты сказал?!! Это же конец эпохи! Это уже всё!! Это закончилась великая эпоха!!!»
Сарнов
Вариации из Некрасова
...Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год, —
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд...
Но кони — всё скачут и скачут.
А избы — горят и горят.
Коржавин, 1960 год
В 1956 году я был в Доме творчества Союза писателей СССР в Коктебеле, и вот однажды туда приехал Василий Семенович Гроссман с женой. Он к тому времени был широко известен — у него было твердое реноме крупного писателя.
Мы говорили с ним о Сталине и обо всем остальном, что происходило с нами и вокруг, и Гроссман мне прочел кусок про Гитлера из «Жизни и судьбы», который — по психологическим истокам — относился, по его мнению, и к Сталину тоже: эта посредственность, которая захватывает власть и потом навязывает себя всему человечеству...
Коржавин
Арест романа убил самого Гроссмана. Втихаря. Романа нет, ничего нет — это все равно что его задушили в подворотне...
У них эта задача была — убить. Убить рукопись. Гроссман своим романом «Жизнь и судьба» должен был сказать свое важное слово в литературе, и он сказал его. А они просто заткнули ему глотку. <...>
Коржавин
Мы о том, что вся Европа —
Это полное говно,
Репортаж ведем из жопы,
Где находимся давно.
Коржавин
Перед самой эмиграцией Эмка пошел к Ильину, секретарю Союза писателей, генералу КГБ. <...> И тут Эмка вдруг сказал: «Вы можете поручиться, Виктор Николаевич, что меня больше не будут никогда тягать? Союз писателей обязан меня защищать!»
И тогда этот генерал КГБ, который сам в свое время уже отмотал срок, сказал: «Наум! Я самому себе не могу за это поручиться! Не могу же я отменить для вас законы этой страны. В стране нет ни одного человека, который мог бы поручиться, что его никто никогда никуда не вызовет! Всегда могут вызвать любого и спросить!»
Сарнов
Ах ты, жизнь моя — морок и месиво.
След кровавый — круги по воде.
Как мы жили! Как прыгали весело —
Карасями на сковороде.
Коржавин
Я никому не завидовал, кроме Солженицына и Окуджавы <...>
Коржавин
Я уезжал от безысходности. В прекрасное далеко я не верил уже тогда. Булат Окуджава как-то сказал, что в последние годы застоя чувствовал, что задыхается, умирает. То же было со мной, только еще раньше...
Коржавин
Я приехал без языка. Плюс американцам не понравилась уверенность, с которой я разговаривал. Знали они меня плохо — у них тут своя какая-то школа известности: по скандалам. И хотя в России я был хорошо известен, а скандалов с моим участием было не меньше, чем у многих известных диссидентов, меня тут не знали. Обозвали «трабл-мейкером» (скандалистом то есть), сказали, что характер у меня дурной.
А характер, кстати, у меня очень уживчивый. Я никого не перевоспитываю. Но и не могу поступать в ученики к ... (дальше идет слово, разновидность чудака. — З.Е.). Не могу стерпеть, когда человек говорит мне: «Я прочел вашу статью о Смелякове. Мне очень понравилось. Я в ней нашел много общего между его судьбою и судьбой некоторых американских писателей». Я говорю: «Да не может такого быть! Смеляков сидел трижды от родного правительства, которое он любил. Ситуация совсем иная!»
Оказалось, что возражать нельзя. Тут у них государственная свобода, а в общественном — хрен. Нельзя говорить вещи, которые не приняты в этом кругу. Этот круг плохой, я к нему плохо отношусь. Он очень закомплексован.
Я потом жил среди писателей — эти мне понравились. Они соглашаются, не соглашаются... Но если мы спорим, никто не обижается, не думает, что я считаю его ... (дальше идет слово, разновидность чудака. — З.Е.).
<...> Надо было угадать все что надо, многие наши приезжали и угадывали, многие оставались дома и там угадывали.
Коржавин
Инерция стиля
В жизни, в искусстве, в борьбе,
где тебя победили,
Самое страшное — это инерция стиля.
Это — привычка, а кажется,
что ощущенье.
Это стихи ты закончил,
а нет облегченья.
Это — ты весь изменился,
а мыслишь, как раньше.
Это — ты к правде стремишься,
а лжешь, как обманщик.
Это — душа твоя стонет,
а ты — не внимаешь.
Это — ты верен себе и себе —
изменяешь.
Это — не крылья уже,
а одни только перья,
Это — уже ты не веришь —
боишься неверья.
Стиль — это мужество.
В правде себе признаваться!
Все потерять, но иллюзиям
не предаваться,
Кем бы ни стать — ощущать себя
только собою,
Даже пускай твоя жизнь оказалась
пустою,
Даже пускай в тебе сердца теперь
уже мало...
Правда конца — это тоже
возможность начала.
Кто осознал пораженье —
того не разбили...
Самое страшное — это инерция стиля.
Коржавин, 1960 год
Как-то мы пошли с Коржавиным гулять днем, когда он гостил у меня в Мюнхене. Он плохо видит и тогда ходил в очень толстых очках, а в одно стеклышко очков у него было вставлено еще что-то типа монокля дополнительно. Кроме того, Эма всегда носил с собой большой морской бинокль, в который он смотрел, например, телевизор.
<...> Идем мы по городу, и вдруг Эмочка говорит: «А я никогда не видел стриптиза!» И я, между прочим, тоже никогда его не видел. «Ну тут, наверное, есть где-нибудь, пойдем посмотрим», — ответил я.
Мы довольно быстро нашли какое-то заведение. Заходим туда, сели в первый ряд — потому что Эма плохо видит.
Выходит такая совсем немолодая тетя и начинает под музыку раздеваться... И вдруг Коржавин берет свой огромный 16-кратный бинокль и наставляет практически в упор на нее! Она, раздеваясь, заметила в первом ряду странного немолодого персонажа с биноклем, и крайнее удивление появилось у нее на лице, даже некая скованность в движениях. После того как пожилая стриптизерша закончила свой номер, она стала очень медленно уходить за кулисы, постоянно оглядываясь на Эмочку с биноклем...
Как-то уже в Америке Коржавин сидел в каком-то баре с Алешковским, там девушки раздевались под музыку, а Эма смотрел все время в другую сторону. Юзик ему говорит: «Да ты только оглянись назад — посмотри, какие там девушки милые!» — «Да я знаю — я их уже видел в Мюнхене! Всё у меня уже позади, всё плохо»...
Войнович
Сняв телефонную трубку, он смешно говорил: «Слухам!» Отправляясь ко сну, объявлял: «Ну, я на станцию Боковую». Когда хотел есть, спрашивал: «Какой у нас сегодня Супченко?»
Часто по слепоте после телефонного разговора Коржавин клал трубку то в салат, то в суп. Дети и гости всегда смеялись, а он нисколько не смущался.
Перский
<...> И никаких предварительных репутаций для него не существует.
И поэтому Эма — очень свободный человек.
Чухонцев
По происхождению я еврей, по самоощущению — русский патриот. По взглядам — либерал и государственник. Я ведь ничего не предлагаю, кроме как слышать и понимать друг друга.
Коржавин